Помню, как первый раз, в 20 лет (до этого он просто здесь не издавался) открыл книгу Набокова и задохнулся от восторга - никогда не читал ничего похожего, где каждое слово настолько выпукло, что прямо-таки выступает из страницы, как в стереоскопических картинках:
"Огромная, черная стрела часов, застывшая перед своим ежеминутным жестом, сейчас вот дрогнет, и от ее тугого толчка тронется весь мир:медленно отвернется циферблат, полный отчаяния, презрения и скуки; столбы, один за другим, начнут проходить, унося, подобно равнодушным атлантам, вокзальный свод; потянется платформа, увозя в неведомый путь окурки, билетики, пятна солнца, плевки; не вращая вовсе колесами, проплывет железная тачка; книжный лоток, увешанный соблазнительными обложками, – фотографиями жемчужно-голых красавиц, – пройдет тоже; и люди, люди, люди на потянувшейся платформе, переставляя ноги и все же не подвигаясь, шагая вперед и все же пятясь, – как мучительный сон, в котором есть и усилие неимоверное, и тошнота, и ватная слабость в икрах, и легкое головокружение, – пройдут, отхлынут, уже замирая, уже почти падая навзничь…"
Сегодня Набокову 120. И, по совпадению, 149 лет его главному антагонисту, тоже Владимиру, из-за которого Набоков покинул Россию. В своём "Истреблении тиранов" Набоков нарисовал портрет скорее не его, а Сталина, но там есть черты любого "отца нации". А в последние 20 лет "Истребление ..." снова стало пугающе узнаваемым, а скоро, глядишь, превратится в экстремистскую литературу:
"Другими словами, все кругом принимало его облик, закон начинал до смешного смахивать на его походку и жесты; в зеленных появились в необыкновенном изобилии огурцы, которыми он так жадно кормился в юности; в школах введено преподавание цыганской борьбы, которой он в редкие минуты холодной резвости занимался на полу с моим братом двадцать пять лет тому назад; в газетных статьях и в книгах подобострастных беллетристов появилась та отрывистость речи, та мнимая лапидарность (бессмысленная по существу, ибо каждая короткая и будто бы чеканная фраза повторяет на разные лады один и тот же казенный трюизм или плоское от избитости общее место), та сила слов при
слабости мысли и все те прочие ужимки стиля, которые ему свойственны. Я скоро почувствовал, что он, он, таким как я его помнил, проникает всюду, заражая собой образ мышления и быт каждого человека, так что его бездарность, его скука, его серые навыки становились самой жизнью моей страны. И наконец, закон, им поставленный,- неумолимая власть большинства, ежесекундные жертвы идолу большинства,- утратил всякий социологический смысл, ибо большинство это он".
! Орфография и стилистика автора сохранены